ЭСКИЗ В ПОРТРЕТУ

Лицо у него из тех, которые кажутся так вожделенны для пера писателя, развернутого к глубинной психологии и сильным чувствам. Кажется, все для этого есть в лице, и даже слишком очевидно, ничего лишнего, каждая черта — знак. Геральдическое лицо. Кажется, срисуй, не задумываясь, и — ничего не выйдет, это будет лицо другого человека. Очень глубокие, длинные корни у этого лица, и именно там нанесены его черты, а здесь, на поверхности, — лишь ускользающий отблеск. Так природа наделяет изощренными формами и окрасом те из своих растений, животных, рыб, птиц, чей внутренний облик, проступая во внешний мир, нуждается не то чтоб в прикрытии, но в некотором смещении. И в этом зазоре схлопывается взгляд писателя, развернутого к тонкой психологии, проходя между сокровенным и внешним, не задевая ни того, ни другого.

Он актер. Актер театра Васильева. Театра, обращенного к поиску новых языков описания, иной пластики, музыки тела, интонаций жеста. И в то же время высокой литературы. Казалось бы, несовместные вещи, как вода и огонь. Игра напряжений этих «несовместных» стихий, их якобы перемирие, — на авансцене лица. «Не лгать — можно, — говорит Пушкин. — Быть искренним — невозможность почти физическая. Перо порой остановится с разбега, как над пропастью, перед тем, что другой прочтет с равнодушием». Вот это перо — там бежит, в глубине сцены, во тьме.

У него широкие, чуткие губы, с чуть подогнутыми вверх краями. Чувственные, быть может, даже слишком откровенно — на взгляд осторожного обывателя. Чуткие, чувственные и, одновременно, жесткие, с каким-то инфернальным отсветом, со сладковато-горьким вкусом перверсии. Во всяком случае, так кажется со стороны — размеренной неприметной жизни.

Вагнер в этих губах. И оборванная струна Паганини. Но и свет греческих трагедий, свет слова. Размашистый безоглядный стихийный жест, и сдерживание его логосом, словом, культурой, — это напряжение во всем его облике; в лице, руках, походке. Порыв и сдерживание, этот чувственный танец Дионисия с Аполлоном, этот танцующий парус. «Шуми, шуми, послушное ветрило. Волнуйся подо мной, угрюмый океан». Таким, наверное, выглядел Фауст — в глазах Мефистофеля.

Но все это кажется. Труднее всего дается очевидное. Потому что кажется таковым. Кажется перу писателя, развернутого к глубинной психологии и сильным чувствам. И промахивающегося мимо лица, которое перед ним.

Кажется, этот актер идеален для героев позднего Набокова. Еще — Пруста, Флобера. И, как ни странно, Кафки. А с другой стороны — Джека Лондона…

А сам живет с Пушкиным и обэриутами. В одном окне: «Читатель ждет уж рифмы «розы», на вот, возьми ее скорей!», в другом: «Я усомнился, что, например, дом, дача и башня связываются и объединяются понятием здание. Может быть, плечо надо связывать с четыре». А меж ними Достоевский расхаживает от окна к окну: «Нет зрелища более неестественного, чем вид здорового нормального человека». А у буфета Чехов сидит, с руки такс кормит сахаром. Одну Йод зовут, другую Бром. «Женщины, — говорит, — делятся на два типа: те, у кого рот сердечком, и те, у кого колечком, как у налима».

И как раз в этот момент телефон звонит, это я звоню. Приглашаю на «Речевые ландшафты». Такие вечера в Москве проходили в 2006-2007-м, где собирались творчески мыслящие люди, разные, вне зависимости от профессий, — литераторы, ученые, актеры, философы, музыканты, студенты… Мы называли это театром свободной мысли. С акцентом на мышлении художественном, то есть творчески непредсказуемом. У вечеров были условные темы для этих коллективных импровизаций. Сегодняшняя тема дискуссии, на которую я приглашал Игоря, была «Ноль». Перед тем он уже участвовал в одном из вечеров — «Сад расходящихся тропов», о снах языка.

А на той мистерии Ноля он читал «Графа Нулина», а потом заговорил о Хармсе, его трактате о Нуле и Ноле, перешел к любимому им Алейникову и, наконец, собрался с силами для главного представления: Крученых. И тут… С лицами и телодвижениями зрителей начинает происходить нечто неописуемое. Перед ними уже не человек — дерево, ходящее ходуном, дерево букв, взвихренных, облетающих, стелящихся, стонущих, щелкающих, хихикающих, взвизгивающих… Зрители пытаются прервать эту фонетическую космогонию рукоплесканьем, но левая ладонь не находит правую, губы ползут, растягиваясь в блаженные гримасы. Оргия вдруг смолкает, древо передергивается, и — нет его, стоит Яцко, озабоченно озирается по сторонам, отходит к столу, садится.

И вот что важно. Этот наклон вперед, порыв, парус отрыва. От чего, кого? От себя. Уже сделанного, готового. Эта творческая открытость к новому приращению. В наше время это особенно редко. И потому, что так легче вступать в обмен с другими — готовыми мыслями, чувствами, фразами, собой — готовым, проверенным, отстоявшимся. И еще потому, что у людей сейчас, у многих, слишком мало осталось свободной энергии, едва хватает на внутренний обогрев.

Я особенно это почувствовал, когда мы затеяли новую международную премию — «Читатель». Игорь вошел в жюри этого конкурса, где оценивался опыт живого творческого прочтения книги — любым читателем, любой книги. Хлынули потоки сочинений. К сожалению, многие из членов жюри так и не смогли уделить достаточно времени и психических сил этому первому и во всех отношениях крайне интересному опыту в нашей далеко уже не самой читающей в мире стране. Игорь участвовал в работе с такой вовлеченностью и самоотдачей, будто дело касалось его родной семьи. Ну да, а чего же еще касается это дело, как не семьи, страны, культуры?

Лучший ветер для парусника — не попутный, а чуть боковой.

Потому что интонация, как говорит Игорь, вступает в непрямые отношения со словом. И здесь начинается самое интересное…

Семь футов, Игорь, под парус твоих кулис. Будь светел, ветер!

Искренне твой,

Сергей

Сергей Соловьев — поэт, писатель, художник, режиссер.
Май 2008 года.
Специально для сайта www.igoryatsko.ru
Перепечатка материала возможна только с разрещения администрации сайта.